— Я сам точно не знаю, сколько здесь; шестьдесят-семьдесят тысяч франков. Не снятых с банковского счета; я храню их здесь: можно сказать, это мои бешеные деньги. В мелких купюрах. И вопроса о них не возникнет, — нет доказательств, что они когда-нибудь существовали, — брались по сотне примерно с доходов. Возьмите это и отпустите ее. Если она убила кого-нибудь, значит, он это заслужил. Может, я и вправду дурак, но я не думаю, чтобы вы сообщили о ней. И я не думаю, что вы действительно хотите ее арестовать. Я думаю, что вы можете забыть об этом, если захотите.
— Вы ее любите?
— Да, — ответил дюжий бельгиец. Он пожал плечами. — Безумно и хочу жениться на ней. Моя жена умирает от туберкулеза. Может, уже умерла. Я этого Люсьене не говорил.
Ван дер Валку несколько раз предлагали маленькие взятки. Иногда он задумывался над тем, пошел бы он на это, если бы ему предложили большую. Он надеялся, что этого не случится, потому что боялся, что может пойти. Сейчас он был очень удивлен тем, что испытывал полное безразличие. Это было комично, — немножко походило на
Генриха IV, который был трусом, пока не попал впервые в огонь. Он кинул бумажник обратно через стол и в отместку налил себе второй стакан сливянки. Дюжий бельгиец, не глядя, опустил деньги в боковой карман. Он их презирал, они не выполнили своего предназначения.
— Я вам скажу кое-что, — заговорил неожиданно ван дер Валк. — Это не зависит от денег или от обстоятельств. Это зависит от нее. Я так глупо себя вел, потому что не знал, что еще делать. Она не преступница; я не могу ее арестовать. Я сказал ей правду, что я не могу ни черта доказать, я вам скажу то же самое. Теперь все зависит от нее. Я не знаю, что она будет делать. Она должна сама понять и сделать то, что ей покажется правильным. Почему я вам это говорю?
— Вы чертовски странный фараон, если я могу сказать так, не обидев вас.
— Все такие. Вы. Она. Если бы никто не был странным, никого бы не убивали. — Крупный мужчина промолчал: он сломал сигарету пополам и уложил труп в пепельницу с такой нежной заботой, словно это была маленькая птичка. — Я прослежу за тем, чтобы вы получили обратно свой «Порш».
«Я совсем не уверен и в этом тоже, — подумал он. Теперь, когда Люсьена дошла до последней грани порока, он не имел представления о том, на что только она не способна. — Я могу дать о ней сигнал. Она будет рассчитывать, что я этого не сделаю; это наше дело, и она будет на меня рассчитывать. Она дала избить меня потому, что я позволил кому-то другому вмешаться в дело, которое касалось меня и ее. Теперь мне надо решить, что же она сделала. Я должен играть по ее правилам».
Он уехал из Брюсселя, испытывая облегчение. Он казался себе мелким и достойным презрения. У него и раньше часто бывало это чувство. Но тогда у него была служба, куда он мог приползти; он мог спрятать свое трусливое сердце за широким столом; заняться бумагами и телефонами. Раковина официалыцины предохраняла его. Здесь, в гараже, он был весь на поверхности.
Беспомощный, униженный, загнанный в угол, засунутый в кресла из красного твида, которые оказались слишком низкими. Он не имел возможности рявкнуть: «Сядьте», — или пихнуть через стол сигареты с этой презрительной добротой. Он сидел, очень маленький. Она стояла и возвышалась над ним. Он был ее пленником. Раньше он не был знаком с такого рода унижением. Теперь он просто обязан оказаться прав. Иначе он может просто приползти обратно в Амстердам и послать стыдливый рапорт, что дескать, да, джентльмены были правы, наверное, Стама убил контрабандист.
Если он арестует Люсьену, что с ней будет? Несколько лет тюрьмы. Никакой гильотины для девушки, которая была готова к смерти, как ее отец. Каким будет приговор? Три года? Шесть? Десять? Война, сказал кто-то, слишком серьезное дело, чтобы предоставлять ее генералам. Чувствовал ли он когда-нибудь, что преступление может оказаться слишком серьезным делом, чтобы предоставлять его адвокатам? Люсьена уже побывала в тюрьме. Сколько бы лет она ни получила, это будет слишком много — и слишком мало.
Погода не обнадеживала; густой туман висел над Голландией, и было холодно, холоднее, чем в том году. Туман был не так густ, чтобы полностью прекратить уличное движение, но достаточно густ для того, чтобы обескуражить всех, кроме самых упорных. Достаточно густ, чтобы помешать самолетам приземлиться в Шифоль и Лондоне. Термометр колебался как раз над точкой замерзания; никто, кому пришлось быть на улице в эту ночь, не получал от этого удовольствия. Пограничники были сердиты и несчастны; рукава и воротники их отсырели, носы текли, а на фарах машин, коже начищенных сапог и прикладах карабинов держались большие холодные бусинки воды.
В этот вечер и в эту ночь три бронированные машины, нагруженные маслом, пересекли границу между Голландией и Бельгией. Таможенный чиновник был задет одной из машин, когда сигнализировал ей, чтобы она остановилась. У него были сломаны бедро и большая берцовая кость; повреждения ребер, порезы и тяжелый шок. Карета скорой помощи увезла его в Эйндховен. Бригадир поста к югу от Фалькенсваарда злобно топал ногами в тесных сапогах. Любой, кто вздумает этой ночью играть в игры на границе, получит грубый прием. Он проинструктировал всех дежурных солдат держать карабины наготове. Любой человек или автомашина, которые с первого раза не повинуются приказу остановиться, получат полмагазина в шины и кузов.
В лесах вокруг Тиенрэй было темно и тихо, ни шороха. Когда ван дер Валк увидел красный «Порш», стоящий на просеке между буковыми деревьями, облегчение наводнило его легкие и пригнало желудочную спазму. Сквозь деревья пробивался слабый свет керосиновых ламп.
Она только что кончила вытирать пыль. Вытрясла ковры и прошлась мокрой тряпкой по каменному полу. «Как это странно при таких обстоятельствах, но как по-голландски, — подумал он. — И Люсьена, в конце концов, голландка. Пусть грозит смерть или несчастье, но пыль вытирается». Она едва взглянула на него, когда он вошел; она ожидала его. Он сел в угол, вполне готовый к тому, что его попросят поднять ноги, пока она подметет под ними. Через минуту она заговорила спокойным тоном без тени истерики:
— Я почти закончила. Поставьте чайник.
Он повиновался. Здесь было чудесно, вдвоем в этом доме; слышать самый домашний из всех звуков, — жужжание старомодной ручной мельницы для кофе. Она тоже это чувствовала.
— Приятно готовить кофе для гостя в моем собственном доме.
— Вы собирались здесь жить?
— Не постоянно. Я не сельская жительница. Кролики и поганки, мыться под помпой, — мне бы это скоро надоело. Нет, для меня был куплен дом в Амстердаме. Но я жила здесь. Это мой дом.
— Я могу это понять.
— Вы знали, где меня найти.
— Больше негде.
— Правда, — она пригубила кофе, он был превосходен. На чистой колодезной воде.
Тишина. Ни ветра, ни звуков уличного движения, только шумела печка.
— Покой, наконец, — сказал он понимающе.
— Как вы оказались там, в Бельгии?
— Чистая случайность. Картина Брейтнера. Если бы я ею не заинтересовался, я никогда бы не понял остального.
— И что бы тогда случилось?
— Это просто было бы списано, как одно из происшествий, которым нет подходящего объяснения. Это часто случается.
Она призадумалась и затем неожиданно заговорила с решимостью.
— Нет никакого объяснения, но я вам расскажу. Правильно, вы должны это услышать. — Он ничего не сказал. — Но вы будете записывать или составите из этого донесение?
— Нет.
— И это останется как есть?
— Это останется между вами и мной. Даю вам слово.
— Я была очень счастлива, знаете. Мне хочется, чтобы кто-нибудь знал об этом. Не думаю, что есть кто-нибудь, кроме вас, кому я могу рассказать.
Она рассказала то, что он уже знал и то, чего он не знал. Факты были простыми — они у него были почти уже угаданы. Но остальная часть была поэзией. Но это оставалось поэзией только в ее словах. Когда он пытался, позднее, выразить это своими словами, они были плоскими и прозаическими. Он никогда не смог бы превратить все это в рапорт.
Это не заняло много времени. Они допили кофе и пошли в сарай за вином. Висячий замок заело, и ему пришлось ей помочь. Она заметила, что не хватало бутылки; он признался, что выпил ее, сидя в этом же самом кресле. Откз^да он мог знать тогда, что по другую сторону стола было кресло Люсьены?
Она закончила рассказ, но это не помогло ему решить, что же он должен делать. Как ему выбраться из этой ситуации? Как он мог исполнить то, что официально называлось его долгом? Он не знал, в чем был его настоящий долг, — его официальный долг, надо отдать ему справедливость, ни разу не пришел ему в голову. Беда была в том, что он не чувствовал себя умным; он чувствовал себя очень глупым. И все же, если бы он прибегнул к своей официальной маске, все стало бы просто. Он немедленно вылез бы из своего ложного положения и мог бы с полной уверенностью чувствовать, что поступает правильно. Ему надо было просто написать рапорт, короткий и бесстрастный, арестовать Люсьену и проследить за тем, чтобы в распоряжении полицейского судьи оказались все факты.